Собрание Русской живописи ХХвек.
Всемирную славу Лев Самойлович Бакст, конечно же, обрел прежде всего как замечательный мастер оформления театральных постановок. Ведущий художник дягилевской антрепризы в годы «Русских сезонов», создатель декораций к знаменитым постановкам балета «Шехерезада» на музыку Римского-Корсакова, «Жар-птица» Стравинского, «Карнавал» Шумана, «Дафнис и Хлоя» Равеля, «Послеполуденный отдых фавна» Дебюсси и многих других; автор костюмов, в которых танцевали А. Павлова, Т. Карсавина, В. Нижинский, М. Фокин, он поразил и русских зрителей, и затем Запад тончайшим чувством стиля, богатством фантазии, изысканностью цветовых решений.
Как справедливо определил сотоварищ Бакста по «Миру искусства»
М. Добужинский, вслед за триумфами «Русских сезонов» последовал «общественный поворот вкусов», и он «в величайшей степени был обязан именно Баксту, тем новым откровениям, которые он дал в своих исключительных по красоте и очарованию постановках, поразивших не только Париж, но и весь культурный мир Запада. Его «Шехерезада» свела с ума Париж, и с этого начинается европейская, а затем и мировая слава Бакста».
Работал Бакст также в книжной графике, станковом рисунке и, наконец, в живописи — тут его успехи много скромнее, их известность замыкается в основном отечественными рамками. Но некоторые из картин Бакста заняли свое достойное место в истории русского искусства начала XX века.
Прежде всего портреты. Их немного, они тонки и спокойны, весьма сдержанны по своим изобразительным средствам, ничуть не напоминая феерическое богатство форм и красок декорационного творчества Бакста. Впрочем, большинство этих портретов относится к раннему периоду его биографии, когда до «Русских сезонов» было еще далеко.
Среди лучших картин этого жанра — «А. Н. Бенуа» (1898). Знаменитый лидер «Мира искусства» изображен тут без всякой внешней представительности и импозантности.
Портрет А.Бенуа. 1898г.
Скорее перед нами проникновенная и интимная страница из дневника жизни русского интеллигента на рубеже XIX—XX веков.
Бенуа удобно и непринужденно расположился в «вольтеровском» кресле, он самозабвенно, слегка улыбаясь, читает какую-то книгу. На стене висит портрет XVIII века, рядом— повернутые холсты... Богатый и тонкий духовный мир, почти физически ощутимое движение мысли. Вот среда, обстановка, которые окружали «Мир искусства» с его огромным кругом интересов, интеллектуальной утонченностью. По смыслу портрета, основательное и всестороннее знание старой культуры входило, так сказать, в домашний обиход членов объединения. Так что бакстовский «А. Н. Бенуа» — это не только портрет замечательного художника и историка искусства, но и как бы срез определенного слоя духовной жизни эпохи.
По всей своей концепции контрастен «А. Н. Бенуа» бакстовский портрет энергичнейшего инициатора выставок и журнала «Мир искусства», «Русских сезонов» в Париже, одного из самых выдающихся деятелей культуры России и Запада первой половины XX века Сергея Павловича Дягилева (1906). Насколько «тих» и интимен «Бенуа», настолько напорист, остер и блистателен герой второго из этих портретов. Бенуа изображен в небрежно наброшенной домашней куртке, мятых брюках,
Портрет С.П.Дягилева 1906г.
Дягилев — в безукоризненном вечернем костюме, который, впрочем, он носит свободно и с аристократической небрежностью. Плотно накрахмаленный белый воротник обрамляет слегка вскинутую голову. Властно-небрежным жестом засунув руку в карман, Дягилев смотрит зорко, но несколько рассеянно, словно обдумывая что-то, прежде чем высказать законченное мнение. Всепроникающий артистизм сочетается в нем с огромной волевой силой. Этот человек с седой прядью волос, как-то неожиданно, парадоксом вырывающейся из черной глади прически, поистине предназначен судьбой быть выдумщиком и творцом неожиданных и великолепных зрелищ.
Всем своим блеском и представительностью бакстовский портрет С. П. Дягилева как бы выводит его на общеевропейскую арену. Но есть в
композиции одна малая деталь, которая связывает «европеизм» картины с национальной почвой. Это полное жизненной характерности изображение старушки няни на втором плане. Она чувствует себя в этом эффектном интерьере столь обычно и естественно, что понимаешь, как необходима была эта старая женщина и все, что с ней связано, знаменитому деятелю. Это как бы «русский тыл» его жизни и натуры.
Картина "Море" 1908г.
...А вместе с тем есть в этой композиции нечто особое, даже таинственное, что не раскроешь простыми описательными средствами. В конце концов при всей выразительности позы Дягилева никакого поражающего воображения сюжетного «хода» тут нет. А вот как-то — бог весть как! — картина внушает представление о неотразимой силе зрелища, которое задумал и вынесет на сцену этот, словно остановившийся на ходу, человек с седой прядью в волосах. Может быть, такое впечатление источает этот наполненный острой мыслью взгляд из-под полуприспущенных век, а может быть, вся картина в целом — намек на выношенное в душе торжество творческой мысли.
Скажем, в портрете будущей жены художника Л. П. Гриценко (1903) мягкий, призрачный свет, окутывающий фигуру женщины, и ветви ивы чуть поодаль определяют музыкальный строй образа. Эта высокая, худая девушка с неброским, тонким лицом (чью милую простоту только подчеркивает сложная игра складок на огромной— по моде века!— шляпе) кажется сотканной из этого света и одушевленной им. «Скрытая» мелодия живописи стала здесь важнее всего остального.
Сложным иносказанием выглядит декоративное панно «Ваза (Автопортрет)» 1906 года. В глубине композиции видны маленькие фигурки художника и его жены. Но сами по себе они мало что значат, это только намек на автобиографичность повествования. Его основным «героем» оказывается расположенная в центре огромная ваза, до краев наполненная бурыми осенними листьями и черным виноградом. Очевидно, все это панно задумано как символ мощного цветения жизни, в которую уже вползают осенние краски,— восторг и печаль тут соседствуют.
По характеру формального решения панно «Ваза» в полной мере отвечает распространенной в начале века стилистике «модерна», для которого очень характерен такого рода аллегоризм.
Он весь состоит из сменяющихся, четко очерченных планов. Смутно улыбающаяся молодая дама резко повернулась лицом к зрителю — и заплелось ее огромное темное платье, водопадом скатывается желтая скатерть и даже горжетка на спинке резного стула словно бы норовит ускользнуть. Во всей этой текучей игре силуэтов есть что-то от афишно-плакатной эстетики, смыкающейся с бакстовскими эскизами балетных костюмов. Впрочем, в станковых произведениях художника такие стыки редки— «Ужин» представляет собой в этом плане крайнюю точку.
Но самое значительное место среди картин и панно Бакста занимают произведения на историзованную тематику. Именно историзованную, а не историческую в узком смысле слова. Художник никогда и не намеревался изображать какие-то конкретные события прошлого. Его волновало совсем иное: на материале древности строить широкие философско-исторические концепции, как-то служащие уроком или идеалом для современности. Бакст написал по этому поводу обширную теоретическую декларацию «Пути классицизма в искусстве», которая была опубликована на страницах журнала «Аполлон» (№2—3 за 1909 год). Там художник, в частности, провозгласил: «Наш вкус, наша мода медленно, но упрямо, с каждым годом все сильнее и сильнее — прибавлю, неумолимо— возвращают нас на путь античного творчества!». Разумеется, речь не шла об эпигонском подражании. Мастер взывал возвратиться к духу высокой классики, которую он противопоставлял художественным метаниям современников. Речь шла, впрочем, не только об эстетических, но и о широко человеческих идеалах. «Как не полюбить,—
восклицает Бакст в своем трактате,— солнце, спорт, танцы, мускулы, греческий идеал искусства — Одиссею, Илиаду, где герои были здоровы и прекрасны».
Поехать в Грецию (вместе с В. А. Серовым), увидеть воочию землю классики, написать с натуры Акрополь, морские и прибрежные виды, остров Крит Баксту удалось только в 1907 году. Но еще годом раньше он пишет мечтательное панно «Элизиум» (в первом варианте это был занавес для петербургского театра В. Г. Комиссаржевской).
"Элизиум" 1906г.
В античной мифологии Элизиум — край вечного блаженства. Изображая его, художник создает восторженную фантазию о гармоничной красоте классики.
Разумеется, для «Элизиума» не используются никакие натурные прототипы. Художник дает полную и сладостную волю своему воображению. Вот обетованная земля счастья. Здесь высится в безмолвной тишине гигантский лес вечнозеленых деревьев, столь пышных и далеко вздымающихся, что сквозь них еле проглядывают безмятежные небеса. Тут раскинулись цветущие луга, струятся прохладные ручьи, высятся дивные храмы, царственные вазы с ниспадающими растениями. В окружении всей этой тихой и торжественной красоты медленно шествуют, музицируют, беседуют любимцы богов, на долю которых выпало вечное блаженство. И даже какой-то крылатый дракон с длинными лапами, неожиданно выступающий из-за кипариса в центре, не кажется напоминанием о роке и беде, а, скорее, выглядит некоей узорчатой химерой, которая своей причудливой нелепостью лишь подчеркивает нерушимую и не поддающуюся воздействию времени красоту и гармонию Элизиума.
"Античный ужас" 1908г.
Оно вызвало множество разноречивых откликов. Художники отнеслись к нему сдержанно, философ и поэт Вячеслав Иванов — восторженно; Максимилиан Волошин в «Аполлоне» посвятил «Античному ужасу» сложный и многозначный разбор.
Надо сказать, что работу над «Античным ужасом» Бакст начал еще до поездки в Грецию 1907 года, продолжая начатые «Элизиумом» поэтические размышления на темы античного мира. Но, конечно, непосредственные греческие впечатления дали мастеру многое, причем не только натурный материал, но и само то ощущение вечности, которое, естественно, связывается с Элладой.
Принято считать, что Бакст изобразил в «Античном ужасе» гибель Атлантиды. Обращение к этой легенде (кстати сказать, нередкое в русской культуре начала XX века) вполне возможно. Но таким фабульным моментом смысл картины, конечно же, не ограничивается. Это никак не параллель, скажем, брюлловскому полотну «Последний день Помпеи». Картина Бакста имеет широкий философский характер. Должно быть, именно поэтому она, при всей своей внешней драматичности, достаточно сдержанна. Прав был Максимилиан Волошин, который в уже упомянутой статье заметил, может быть, несколько преувеличивая, что «ото всего, что пишет Бакст, мы
отделены всегда словно зеркальной витриной музея. Для него архаическое это только самая обширная зала в музее редкостей...». Повторяю, это слишком сильно сказано, но момент созерцательности в «Античном ужасе» преобладает. Картина катастрофы написана с каким-то странным спокойствием. Это не столько полное живой крови событие, сколько философский тезис, трактующий о зыбкости жизни перед лицом всевластия судеб и космоса. Рядом с этим особенно впечатляет то сочетание наивности и
мудрости, сиюминутной привлекательности и пафоса вечности, которое есть в первопланной фигуре архаической коры. Ее спокойно-загадочная красота (Вячеслав Иванов трактовал ее как воплощение «бессмертной женственности») венчает древнюю цивилизацию и предвещает сложение новых художественных идеалов. Они всегда так или иначе будут равняться на античность, которая впервые дала человечеству идеалы прекрасного и духовного.
В последующем Л. Бакст как станковист не создал ничего равнозначного ранним портретам, «Элизиуму» и «Античному ужасу». Огромная, всемирная слава театрального декоратора, в сущности, приковала художника к сценическому миру, не давая возможности основательно работать в иных жанрах искусства.
Александр КАМЕНСКИЙ (архив: журнал «Огонек» №41 октябрь 1989г.)